Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
2 мая Саблер стал обер-прокурором Синода.
– Ничего не понимаю! – воскликнул Столыпин, которому сам господь бог велел быть всемогущим и всезнающим.
Лукьянов пришел к нему попрощаться и рассказал, что Саблер, дабы утвердить свое «православие», плясал перед Распутиным «Барыню» – плясал вприсядку! Столыпин этому не поверил:
– Да ему скоро семьдесят и коленки не гнутся.
– Не знаю, гнутся у него или не гнутся, но это точно – плясал вприсядку, причем под балалайку!
– Под балалайку? А кто играл им на балалайке?
– Сазонов, издатель журнала «Экономист».
– Господи, дивные чудеса ты творишь на Руси!
17 июня в Царицын нагрянули Мунька Головина в скромной блузочке, делавшей ее похожей на бедную курсисточку, и шлявшаяся босиком генеральша Ольга Лохтина, на модной шляпе которой нитками вышиты слова: «ВО МНЕ ВСЯ СИЛА БОЖЬЯ. АЛЛИЛУЙЯ». Мунька больше молчала, покуривая дамские папиросы, говорила Лохтина:
– Великий гость едет к вам. Встречайте! Отец Григорий возвращается из иерусалимских виноградников…
– У нас виноград рвать? – спросил Илиодор.
– Так надо, – сказала Мунька, дымя.
Было непонятно, ради чего Распутин (которого трепетно ждут в Царском Селе) вдруг решил из Палестины завернуть в Царицын, – это Илиодора озадачило, и он решил Гришку принять, но без прежних почестей. Распутин прибыл не один. Возле него крутилась Тоня Рыбакова, бойкая учительница с Урала, которая чего-то от него домогалась, а Гришка не раз произносил перед нею загадочную фразу: «Колодец у тебя глубок, да мои веревки коротки…»
– Это ты Саблера в Синод поставил? – спросил Илиодор.
– Ну, я. Дык што?
– А зачем?
– Мое дело… Мотри, скоро и Столыпина турну!
При этом он встал на одно колено, лбом уперся в землю.
– К чему мне поклоняешься? – удивился монах.
– Да не тебе! Показываю, как Цаблер принижал себя, благодарствуя. Эдак скоро и Коковцев учнет мне кланяться…
Илиодору стало муторно от властолюбия Распутина; он сказал, что отъезжает с певчими в Дубовицкую пустынь.
– Ну и я с тобой, – увязался Распутин.
Мунька с Лохтиной от него – ни на шаг. «Если он во время прогулки по монастырскому саду заходил в известное место, то они останавливались около того места, дожидаясь, пока Григорий не справится со своим делом». Илиодор сказал дурам бабам:
– Охота же вам… за мужиком-то!
– Да он святой, святой, – убежденно затараторила Лохтина. – Это одна видимость, что в клозет заходит…
Подвыпив, Гришка завел угрожающий разговор.
– Серега, – сказал Илиодору, – а ведь я на тебя ба-альшой зуб имею. Ты со мной не шути: фукну разик – и тебя не станет.
Дело происходило в келье – без посторонних. Илиодор железной мужицкой дланью отшвырнул Гришку от себя – под иконы.
– Нашелся мне фукальщик! Молись…
Распутин с колен погрозил скрюченным пальцем:
– Ох, Серега! С огнем играешь… скручу тебя!
Илиодор треснул его крестом по спине.
– Не лайся! Лучше скажи – зачем пожаловал?
Распутин поднялся с колен, и в тишине кельи было отчетливо слышно, как скрипели кости его коленных суставов, словно несмазанные шарниры в мотылях заржавевшей машины. Он начал:
– Мне царицка сказывала: «Феофана не бойсь, он голову уже повесил, зато Илиодора трепещи – он друг, а таково шугануть может, что тебе, Григорий, придется в Тюмени сидеть, а и нам, царям, будет трудно…» (Илиодор молчал. Слушал, хитрый. Даже не мигнул.) А царицка, – договорил Распутин главное, – готовит тебе брильянтовую панагию, что обойдется в сто пятьдесят тыщ! Будешь епископом… Только, мотри, царя с царицкой не трогай!
Стало понятно, зачем Распутин приехал. Сначала Илиодора хотели запугать, а потом и подкупить для нужд реакции. Но это еще не все: заодно уж Гришка из поездки искал себе прибыли.
– Ты, Серега, собери с верующих на подарок мне?
Сказал и больше не повторялся. Он человек скромный. Зато Лохтина с Головиной теперь преследовали Илиодора:
– К отъезду старца чтобы подарок был! А на вокзале, как положено, девочки должны цветы ему поднести… Пожалуйста, не спорьте – пора Царицын приобщать к европейской культуре…
Вступив на стезю «европейской культуры», Илиодор во время службы в церкви пустил тарелку по кругу – для сбора подаяний на проводы старца. Храм был забит публикой, но тарелка вернулась к аналою с медяками всего на двадцать девять рублей. На эти плакучие денежки иеромонах хотел купить аляповатый чайный сервизик. Узнав об этом, Мунька с Ольгою Лохтиной возмутились:
– Такому великому человеку и такую дрянь?
– А где я вам больше возьму? – обозлился Илиодор.
Дамы сложились и добавили своих триста рублей.
– Вот деньги… и считайте, что от народа.
Илиодор сразу и решительно отверг их:
– Это не от народа! Сами дали, сами и дарите Гришке…
Распутин со стороны очень зорко следил за приготовлениями ему подарка «от благодарного населения града Царицына» (Европа – хоть куда!). Известие о том, что на тарелку нашвыряли бабки одних медяков, приводило его в содрогание. Тоне Рыбаковой он даже пожаловался: «Не стало веры у людей, одна маета… Ну, што мне двадцать девять рублев? Курам на смех!» Мунька с Лохтиной купили Распутину дорогой сервиз из серебра, который и вручили ему на пароходной пристани, причем девочка Плюхина поднесла Гришке цветы, сказав заученные по бумажке слова: «Как прекрасны эти ароматные цветочки, так прекрасна и ваша душенька!» Распутин, красуясь лакированными сапогами, произнес речь, из которой Илиодор запомнил такие слова: «Враги мои – это черви, что ползают изнутри кадушки с гнилою квашеной капустой…» С веником цветов в руках, размахивая им, он начал лаяться. Пароход взревел гудком, сходню убрали. Борт корабля удалился от пристани, а Распутин, стоя на палубе, еще долго что-то кричал, угрожая кулаками… Возле фотографии Лапшина шумели жители Царицына, требуя, чтобы владелец ателье больше не торговал снимками троицы – Распутина, Гермогена, Илиодора; Лапшин из троицы сделал двоицу – теперь на фотографии были явлены только Пересвет с Ослябей, а Гришку отрезали и выкинули. Назначение Саблера в обер-прокуроры словно сорвало тормоза, и в бунтарской душе Илиодора что-то хрустнуло; сейчас он круто переоценивал свое отношение не только к царям, но даже к самому богу. Сразу же после отбытия Распутина он поехал в Саратов – к Гермогену и, недолюбливая словесную лирику, поставил вопрос на острие:
– Что с Гришкой делать? Может, убить его?
Высшее духовенство империи пребывало в большом беспокойстве, ибо растущее влияние Распутина делалось для него опасным.